Зубастая полка
Наши переводы

Жить и думать как свиньи:
тоска и зависть при рыночной демократии

Фрагменты из книги Жиля Шатле “Vivre et penser comme des Porcs”
(англ. – “Think Like Pigs: Envy and Boredom in Market-Economy Democracies”, Gilles Châtelet).

Данная книга, вышедшая в 1998 году, ознаменовала собой первый литературный опыт Жиля Шатле, известного ранее лишь своими концептуальными работами в области математики и физики. Книга, написанная весьма едким языком, произвела настоящий фурор. Однако её автор недолго наслаждался скандальной славой – всего через год он покончил с собой.

Средний человек как статистическое вырождение человека обычного

Говорят, что цифры управляют миром. Может быть и так. Но я не уверен, показывают ли цифры, как хорошо он управляется.
—Гёте

Мы можем сказать, что этический человек обладает тем свойством, что всякие силы, любые страсти, что им обуревают, приходят в нём к своему равновесию. Это свойство аналогично той точке твёрдого тела, что именуется «центром тяжести»: я называю его этическим центром.
—Л. А. Кетле

Бельгийский социолог и астроном Ламбер-Адольф Кетле сформулировал такую теорию «среднего человека»[1], которая смогла наделить достоинством огромные скопления частиц-Робинзонов, возвысив их до уровня объекта прикладной математики: «этической статистики».

Мы уже смогли оценить великий талант, с которым Гоббс, посредством переконфигурации Обычного человека, подготовил почву для возникновения того, что Кетле называет анатомией, в рамках которой он намеревался изучать составные части социального тела подобно тому, как растительная, животная или человеческая анатомия рассекает на части всякое целостное существо, наделённое жизнью. Эта анатомия – которую, как подчёркивает Кетле, «ошибочно именовали статистикой» – позволяет оперировать массами Робинзонов так же, как скоплениями звёзд, и выводить числа, соответствующие их весу и высоте, размеру частей тела – рук, грудных клеток… – формам носов и черепов и даже их инстинктивной склонности к образованию брачных союзов, к суициду и другим правонарушениям. Взятые в совокупности, тела и части тел Робинзонов, равно как и их социально-поведенческие предпочтения, подчиняются неким законам, которые могут быть явлены во всей их наготе взгляду профана или гуманиста-пуританина и которые, однако, выражаются в средних величинах, на удивление стабильных и способных функционировать в качестве параметров подобно тому, как можно говорить о параметрах и универсальных законах, управляющих мешками с песком.

Кетле очень чётко высвечивает этот парадокс: «мудрым человеком» следует считать того, чья свободная воля подобна пружине, описывающей траекторию вокруг средней величины, соответствующей состоянию взвешенного, то есть «среднего», человека:

«В каких бы обстоятельствах он ни оказался, мудрый человек позволит себе лишь на самую незначительную величину отклониться от равновесного состояния, к которому, по его убеждению, надлежит человеку стремиться. Лишь среди людей, целиком отдавших себя во власть своих страстей, обнаруживаем мы столь разительные отклонения, служащие хорошей иллюстрацией тех внешних причин, влиянию которых они подвержены.

Посему, свободная воля отнюдь не является препятствием к повседневному производству социальных феноменов, а, напротив, весьма этому благоприятствует. При равных прочих условиях, народ, состоящий исключительно из мудрых людей, будет из года в год извлекать наиболее постоянную прибыль. В этом можно найти объяснение тому, что на первый взгляд казалось парадоксальным: что социальные феномены, которые, судя по всему, обусловлены свободной волей людей, год за годом демонстрируют большее постоянство, чем феномены, обусловленные исключительно случайными материальными причинами.»[2]

Таким образом, «мудрый человек» наделяется чертами одушевлённой сущности, «среднего человека» (физики, несомненно, сочли бы эту сущность адиабатической), существа, совершенно чуждого любому дионисийскому или демоническому началу и демонстрирующего такие формы поведения, которым бунтарство присуще не в большей степени, чем бездуховным отклонениям в движении планет.

Однако Кетле на этом не останавливается и утверждает далее, что «средний человек для государства является тем, чем для туловища является центр тяжести»[3]. Мы должны осознать всю серьёзность данной метафоры. Ведь она подразумевает, что «среднему человеку» надлежит воплощать в себе сумму всех живых устремлений в рамках единого государства ровно в той же самой степени, в какой все векторы масс, разбросанные внутри твёрдого тела, сгущаются в виде единой и обособленной массы в единой точке, в его центре тяжести.

В обобщённом контексте государства «средний человек» представляет собой самую драгоценную ось, посредством которой можно приводить в движение любую консервативную стратегию, чтобы реализовать давнюю мечту – завладеть инерцией гоббсовских Робинзонов, заперев их внутри гигантских бункеров, которые представляет собой средний человек, дабы превратить их в политическую силу, в обобщённое мнение, эволюцию которого можно будет отслеживать с помощью подходящих опросов.

Кетле находит определённое совершенство в средней величине как таковой, соотносимой с идеей Блага или Красоты: самое красивое лицо – то, которое получается из совокупности средних черт в масштабе всего населения, в том же смысле, в каком самое мудрое поведение – то, что лучше всего воспроизводит набор поведенческих стратегий среднего человека. Из этого следует вполне естественный вывод: великие умы, «гении» – это те, кто в наибольшей степени воплощают в себе «среднего человека», поскольку последний обладает наибольшей способностью к тому, чтобы олицетворять и обобщать в себе целую эпоху.

И теперь романтическая традиция гениальности вступает в абсолютный конфликт с «социальной анатомией» а-ля Кетле: в первом случае единичность является чем-то безусловным и совершенно конкретным, обладающим вселенским призванием, тогда как во втором случае единичное суть абстрактная фикция, порождённая операцией растворения-суммирования частностей в целях получения усреднённой величины, фикция, которую «в реальной жизни» мы никогда не можем наблюдать иначе, как в виде обособленных копий – классическим примером этого является распределение роста призывников, выступающих в качестве меры, «физической величины», существующей независимо от самих измерений. Здесь мы сталкиваемся с тем же самым легкомысленным эмпиризмом, который берёт на себя смелость утверждать, что в контексте чистой геометрии окружность есть усреднённое отображение множества окружностей, данных нам в ощущениях, с эмпиризмом, который, при всей своей неспособности породить новые жесты или действия, фетишизирует «фигуры», выблеванные современным Юпитером: Квантом. Эти фигуры, отрыгиваемые сотнями, производят ценности, непрерывно поощряя, пристально рассматривая, вознаграждая или наказывая.

Как и в случае с Хаосом, Квант – это чревовещательская сущность, представленная как объективное «выражение» миллионов отдельных воль, восседающая, с поистине сенаторским пафосом, над флуктуациями, вызванными возбуждёнными и эксцентричными умами. Вдобавок к «среднему человеку» и великому божественному Кванту на сцену выходит молодцеватая социополитологическая бессодержательность: вне всякого сомнения, для потребителей йогурта, для движений ума, опосредованных социопрофессиональными категориями и демографией, уготована музыка сфер – столь же тонкая, что и музыка звёзд!

Почему фигуры занимают столь много неискушённых и нетерпеливых умов, с их неизменным трепетом в отношении списков источников и чётких формулировок? Почти по определению фигура не является предметом для обсуждения; совершенно очевидно, что мы имеем дело с имбецильной эрогенностью числа, упрямого и всегда готового прикрыться своеобразным иммунитетом наукообразности.

Своей чёткостью эти формулировки обязаны «прозрачной» самоочевидности статистики, обезличивающей условия генезиса тех самых индивидов, над которыми она производит свои операции. Поэтому можно говорить о статистическом жульничестве, которое, в своём пределе, очень близко подходит к несколько более барочному жульничеству хаоса. Как мы уже отмечали, хаос претендует на то, чтобы порождать индивида или структуру из демократического бульона возможностей, тогда как (более примитивная) афера статистики обрушивается на нас с хамством комика из дешёвого кабаре.

Впрочем, существует и политическая, равно как и военная, трактовка Числа – здесь мы имеем дело не с тем числом, что олицетворяет собой совокупность отдельных страданий, «население», схваченное через усреднённый рост, вес или «социально-поведенческие предпочтения», а с числом, понимаемым как коалиция, порождающая события и одушевляющая борьбу.

Воинствующее Число не руководит набором целостных индивидов, подобно кардинальному числу множества, но катализирует новую индивидуацию, позволяя коллективу достигнуть большей пластичности. Эта пластичность, совершенно не поддающаяся разделению на суммы «средних людей», диаметрально противоположна массовому индивидуализму, столь почитаемому некоторыми социополитологами.

Пластичность и разумность числа завораживали ещё военачальников эпохи Первой мировой. Это подобие гигантской амёбы, готовой прорывать рубежи обороны, внушало им трепет и одновременно приводило их в ужас:

«Они осознали, что физические свойства людей, исчисляемых миллионами, образуют элемент, обуславливающий и нейтрализующий все стратегические замыслы. Выяснилось, что армии столь огромных масштабов обладают неожиданной текучестью, способностью заливать любые дыры, проделанные в их плотном теле, окружать, блокировать и оборачивать вспять любую встречную атаку, наносить удар под дых, гнуться, не ломаясь, просачиваться с флангов, превращая всё большую и большую территорию в подвижную, постоянно смещающуюся линию фронта, принимающего такие масштабы, что участвующие стороны можно было бы справедливо назвать нациями по оружию…»[4]

Как же поступить со столь многообещающей закваской, с протоплазмой, каждое колыхание которой способно открыть новое измерение, с этой девственной массой, обобщающей «миллионы людей»? Нам слишком хорошо известно, что за всем этим последовало: в каком-то смысле принудительный марш в «поющее завтра», за «Расу» и «Жизненное пространство», наделил эту колоссальную амёбу «политическим весом» и придал ей импульс, сфабриковав для неё судьбу, где ей отводилась роль пушечного мяса и топлива для печей крематориев.

Рузвельтовскому «Новому курсу» предстояло отыскать (и в этом его несомненная заслуга) более приемлемое решение. Хитроумная социальная химия позволяет консервировать естественные свойства этой массы – её гомогенность и эластичность – и в то же время канализировать её потенциал согласно потребностям Великого рынка. Тем самым устраняются все опасные измерения, «враждебные всякой стратегии или нейтральные по отношению к ней», измерения, артикуляция которых несла бы в себе риск превращения десятков миллионов людей в живые бомбы. Теперь можно сохранить все преимущества голосующего мяса, представляющегося куда более разумным (а порой даже более мобилизуемым), чем мясо пушечное, и способного к выполнению незамысловатых механических задач. Искусный мобильный отряд Жюля Ромена был успешно растерзан в клочья посредством изгнания из него всего, что делает пятьсот тысяч чем-то гораздо большим, чем пятьсот тысяч обособленных индивидов.

Однако лишние детали тоже следовало пустить в дело, наделив их неким подобием «коллективной идентичности». Концепция «среднего человека» позволяла сдобрить выборное мясо статистической и этической самостью. Оно сохранялось лишь затем, чтобы артикулировать себя сообразно с потребностями Великого рынка: отныне не допускаются никакие запросы или конфликты за исключением тех, что поддаются рыночному разжижению или могут быть разрешены при посредничестве специализированных групп по интересам. Такая социальная химия естественным образом оставляет осадок из запросов и устремлений, которые сочтены чрезмерно взрывоопасными – или, скорее, «незрелыми». Однако как мы увидим в дальнейшем, эта смола будет переработана с помощью декоративных «демонизаций», нацеленных на то, чтобы сгустить разрозненные группы «средних людей», дабы они образовали «моральные большинства», черпающие свою легитимность из числа, но не того числа, которым измеряется количество бойцов – то есть численность стада или ходячего леса[5], – а числа, отражающего объём резервуаров и алембиков ресентимента, размах маховика, величину, выводимую из оцифрованных фотографий «социоэкономических тенденций». Артикулируя три доблестные сущности – чревовещательское Число «общественного мнения», сигнализирующее Число «великого социоэкономического равновесия» и, наконец, Число-фигуру математической статистики[6], – эта величина превращается в шедевр дебилизации, выраженной в следующей формуле:

Рынок = Демократия = Большинство Средних людей

– такова формула, наделяющая легитимностью рыночную демократию, любая критика которой отныне будет считаться чем-то, граничащим со святотатством: «вы презираете народ, вы не способны смотреть фактам в лицо» и т. п.

Примечания:


Робинзоны за рулём и петрокочевники

Бензин – это наша жизнь.
—Бывший премьер-министр Франции

То ли дело мы, автолюбители Запада…
—Теледиктор периода Войны в Заливе

Вопреки расхожему мнению, за последние несколько лет качество воздуха заметно улучшилось.
—Жак Кальве, председатель правления «PSA PEUGEOT-CITROËN»

Циркуляция – это и есть государство.
—Бывший мэр Парижа

Движение или смерть! Самые нахальные социополитологи даже осмелились сравнить Великий алембик трёхчастного общества услуг с гигантским хайвеем. Но в первую очередь верно как раз обратное: не будь хайвея, не будет и Великого алембика!

Ибо требуется огромное пространство, большое количество жертв и энергии, множество увечий и трупов, чтобы «средний человек» превратился в автомобиль и возомнил себя кочевником. Вот почему любая администрация, заявляющая о своей верности духу модерна – начиная с администрации Помпиду, желавшей «приспособить город к машине», и заканчивая администрацией Миттерана, столь трепетно относившейся к хайвеям и грузовикам, – всегда отчаянно стремится соответствовать целомудренным идеалам поборников личного автотранспорта, ревнителей среднего человека на колёсах, якобы олицетворяющего собой «динамизм» гражданского общества. Поэтому каждый хайвей – это, прежде всего, хайвей социальный, а то, что следовало бы называть автомобильным петрономадизмом, зачастую превращается в петенизм на колёсах: в первую очередь, машина – это работа, семья и тупость на резиновых покрышках.

Благосклонность к петрономадизму – это то общее, что объединяет всех консерваторов, начиная с карикатурных и жеманных – как, например, консерватизм бывшего мэра Парижа, с его знаменитым «циркуляция – это и есть государство» – и заканчивая более коварными формами, включая преподобного Мун Сон Мёна, лидера Церкви объединения, заявившего, что своим проектом трансконтинентальных туннелей и хайвеев он хотел бы реализовать едва ли не самую древнюю мечту человечества: перевезти свою семью или приятелей из Лондона в Токио, не разу не остановившись на красный сигнал светофора! Было бы нечестно обойти вниманием и более свиноголовые формы, я имею в виду Швейцарскую партию автомобилистов… [1] Бедный Виктор Гюго, которого ещё тогда волновала проблема необузданного роста численности альпийских кретинов – теперь-то эти кретины пересели на колёса.

Нам следует опасаться худшего: вообразите, что будет, если миллионы наших маленьких жлобов застрянут в пробке в одном из колоссальных тоннелей преподобного Муна! Они громко бахвалятся своей «свободой», и не составит труда заметить, сколь наэлектризован воздух внутри их панцирей из листового металла; однако при взгляде с высоты «великого алембика», они образуют идеальную покорную массу, требующую только одного: свободы перемещения на авто.

Сложно переоценить важность той роли, которую сыграло массовое одомашнивание автомашины, позволившее осуществить переход от того, что можно назвать «традиционными кругами солидарности», к беспрецедентной разнузданности современного индивидуализма. Не важно, что машина несёт в себе смерть и загрязнение окружающей среды, что нередко она превращает людей в полных мудаков и что её насаждение уничтожает любое городское пространство, достойное этого титула, ведь на кону стоит возможность гарантировать одомашнивание колоссальных человеческих масс, формировать ментальность среднего человека на колёсах, «ментальность хайвея», неустанно пародирующую ликвидность и конкурентность Великого рынка, вытравливаемую на ландшафте…

Нет машин, нет и рыночной демократии! Никаких тебе полноразмерных макетов, позволяющих нам проживать рынок на собственной шкуре, никаких знакомых объектов, доступных на каждом углу, чтобы удовлетворить самое сокровенное желание меркантильного эмпирика: сфабриковать калейдоскоп из мыслительных пузырей и клише, дабы наделить Великий рынок фольклором столь же популярным, как и законы притяжения Ньютона.

Вот почему сторожевым псом кибермеркантильного порядка является человек столь талантливый, как Поль Йонне, приходящий в восторг от того факта, что «водитель аппроприирует для своих личных нужд фрагмент публичного пространства, им занимаемого, огораживаемого и обустраиваемого, пространства, о котором он заботится, которое он моет и подметает, где он оборудует свой уголок, защищающий его от внешнего, публичного пространства, которое он отчуждает и превращает в часть своего внутреннего мира».[2]

В таком случае, можно говорить о достижении «демократического равенства» между средними человечками на колёсах. Разумеется, машины могут быть более или менее роскошными и быстрыми, однако всё это тщеславие находит выход лишь в здоровых формах агрессии: «Что за придурок ползёт по шоссе, как на тракторе? Что это за крендель, подрезающий меня на своём мафиозном лимузине?»

Обещание всеобщего равенства… и прежде всего – в дорожной пробке, в один из тех редких моментов «солидарности» между водителями. В то время как в случае с хайвеем создаётся впечатление, что он самым жестоким образом акцентирует неравенство между «средними людьми» – это выражается в доступных им скоростях и, в первую очередь, мощности, – дорожная пробка возвращает автомашине её «демократическое призвание»… одарив каждого нулевой скоростью! «Погляди-ка на этот Аурус, – может, наконец, с облегчением сказать "умеренный" водитель, – Стоит в пробке, как и все остальные. Значит мир, в конечном счёте, справедлив! У каждого есть нос и руки, каждый должен есть и ссать! И в конце концов каждому приходится ёрзать… даже этому гондону в лимузине!»

Так что дорожная пробка служит неким уравнителем или, выражаясь точнее, обнажителем столь же беспощадным, как и медкомиссия. Вот она, прославленная «солидарность» между средними людьми на колёсах… всегда достигающая своего пика, когда в этих колёсах нет больше никакого толку, когда они сдуваются до того, чем и являются в действительности: машинами страданий. Изнуряющая конкуренция, когда «всё едет», и беспомощное «демократическое равенство», когда «всё стоит». Поль Йонне абсолютно прав: вне всяких сомнений, петрономадизм – это наилучшая стажировка по части усвоения этикета наших рыночных демократий!

Вот почему петрономадизм требует безупречной сплочённости, сопоставимой с уровнем дисциплины, которую в былые времена должен был демонстрировать хороший солдат. Любая сколько-нибудь острая критика среднего человека на колёсах воспринимается как кощунство, как едва ли не вспышка помешательства со стороны тех оставшихся интеллектуалов, на которых триумф среднего человека производит гнетущее впечатление.

«Стоит нам вдуматься в критику автомашины, и мы обнаружим, что она – во имя Всевышнего – ставит под сомнение саму автономобильность, оправдывая при этом ограничения, накладываемые коллективом, – короче говоря, мы увидим масштабную лобовую атаку (хотя и не столь неприкрытую) на демократию.

В риторике почитателей Всевышнего мы слышим стенания о шоссейных гекатомбах, о человеческих жизнях и финансовых затратах, сопряжённых с дорожными происшествиями. Разве не могут они понять, что это сопротивление и эти гекатомбы подчиняются логике куда более фундаментальной, чем та, что касается сохранения человеческих жизней? Ибо в данном случае речь идёт о стратегическом поддержании мобильного аспекта частной жизни за пределами ожиданий, накладываемых коллективными решениями и манипуляциями, о сохранении максимальной автономии в части индивидуального волеизъявления, каждую атаку на которое следует понимать, как предвестницу последующих атак, как грозное знамение тотального эффекта домино в масштабах всего нашего общества.»[3]

Нам сообщается, что даже в том, что касается скорости передвижения, имеется порог толерантности, за которым общество перестаёт считаться демократическим. «В обществе, устанавливающем для частных транспортных средств ограничение скорости в 20 км/ч, как об этом мечтал Иван Иллич, смертность, скорее всего, будет гораздо ниже. Однако ни с какими оговорками такое общество нельзя будет назвать демократическим».[4]

Примечания:

Зубастая полка, 2020