Зубастая полка
Критические разборы

Краткий обзор тезисов Гюнтера Андерса

На основе книги «Устарелость человека»

Как это часто бывает с работами, выдержавшими испытание временем, чуть ли не всё в этой книге можно счесть попросту банальным. Однако в силу даже самого её охвата стоило бы уделить ей некоторое внимание.

Так что же выясняется? А что живём мы вовсе не в эпоху победившего материализма, а в эпоху (второго, зрелого) платонизма. Человечество, воспринимающее мир как ресурс, пригодный лишь к тому, чтобы его употребить и отправить на свалку, употребляет и само себя, после чего и себя отправляет на свалку. Промышленность производит товары вовсе не с целью их использования, а с целью их одномоментного потребления, понимая здесь под товаром всё вообще. Собственность – это кража, но не в бакунинском смысле, а в том, что буде произведён некий товар, исключающий возможность его сиюминутного истребления в потреблении, это ознаменовало бы банкротство производителя, а посему совершенно исключено.

Учитывая тот факт, что массам индивидов (классическому революционному субъекту) пришла на смену некая «форма массового бытия», допустимо говорить об устарелости масс. Фашисты, посредством «массификации масс», пытались превратить их в нечто от массы отличное или, точнее, в нечто, противоположное массам: в колоссального стража-преторианца, в задачу которого входила бы защита их, лидеров, от этих самых масс (то есть от самих же себя). Организаторы, таким образом, сплотились с единственной целью лишить массы силы (которым теперь отводилась лишь роль экзорцистов). Поэтому то, что при поверхностном взгляде могло выглядеть, как высшая точка процесса усиления массы, передачи ей власти, на поверку оказывается самой низшей точкой. После этого массы превратились в инструмент контрреволюции, каковым и остаются по сегодняшний день. И поскольку масса затворников более не собирается в толпы – по крайней мере, для них это совершенно не обязательно, – масса эта абсолютна безвредна, пассивна и антиреволюционна. Следовательно – и это в равной степени справедливо для Запада и Востока, – эпоха воспроизводства суть эпоха фундаментально противная революции. С другой стороны, совершенно ясно, что властям предержащим, внушающим массе затворников массовые мнения, настроения и эмоции, будет всё проще (естественно, при необходимости) качественно преобразовывать – то есть, превращать как по волшебству – эту «форму массового бытия» в реальные физические «массы». Массы, когда в них возникает потребность, всегда можно произвести, причём в одночасье.

Итак, в поисках исторического субъекта нам следовало бы обратить свой взор куда-то ещё. Хорошей отправной точкой послужит нам идея об устарелости труда: на триумфе технологий никак не скажется какая-либо трансформация в сфере отношений собственности, ибо весь дискурс, построенный вокруг проблемы «гуманизации труда» или «преодоления отчуждённости», есть и всегда будет лишь пустой болтовнёй, коль скоро мы живём в мире, всё в большей степени подчинённом технологии. Невозможно обозначить программу, постулирующую одновременно необходимость тотальной рационализации, влекущей сокращение рабочих мест, и поголовного трудоустройства. Подобная логическая оплошность недопустима вне сферы политики. Текущая диалектика обнаруживается в этом самом противоречии между потребностью в рационализации и полной занятости. Никто из политиков не посмел бы открыто это признать.

Распрощавшись с массами, мы приветствуем общество конформизма: мы более не монады и не индивиды, ибо более всего нас характеризует полная прозрачность, слияние с ландшафтом, «конгруизм». Быть конформистом – значит потерять из виду всякие границы, по инерции кажущиеся нам очевидными и незыблемыми: границы между спонтанностью и принуждением, активностью и пассивностью, искренней потребностью в чём-то и понуканием к чему-то, между внешним и внутренним миром или между одним и другим индивидом. Ещё один аспект конформистского мира заключается в том, что в мире этом индивиды более не жертвуют собой, а вместо этого их лишь приносят в жертву, а также и в том, что возможность такого их заклания подразумевается в любой момент, ибо их воля к восстанию давно уже сломлена. Любой, кто сознательно готов принести себя в жертву во имя чего-то, что от него никто и не требовал, навлекает на себя обоснованные подозрения. В свете такого вырождения концепции личного самопожертвования мир конформизма обнаруживает глубину своего вырождения – откат не просто к догероическому этапу, но к этапу ещё недочеловеческому.

Надо ли говорить, что ключевая характеристика современного человека – это бесстыдство, а являет он себя в двух равноценных обличьях: шпиона и эксгибициониста. Иметь собственное мнение не запрещается, хотя это едва ли возможно. И даже все вариации спущенных мнений должны быть оговорены заблаговременно, дабы исключить возможность интерпретаций самостоятельных (читай, неугодных). Таким образом, сверху задаётся не только курс, но и коридор возможных отклонений («оппозиция»), а «факты» спускаются уже в сопровождении методички, описывающей все их возможные истолкования. Так возникает ситуация «софт-терроризма».

Наконец, на вопрос о том, где же отыскивается сегодня исторический субъект, мы можем найти чёткий ответ, осознав, что единственной аутентичной революцией нашей эпохи стала лишь революция технологическая, причём революция эта, со всей очевидностью, перманентная и необратимая. Любая политика теперь – это замаскированная идеология, и даже экономические программы суть не что иное, как суперструктуры, сооружаемые с целью удовлетворения технологических требований. Такова диктатура технологии, подмявшей под себя даже сами диктатуры, под знамёнами которых ещё не так давно миллионы шли на верную смерть.

Было бы нелепо ожидать, что такая несвобода уйдёт когда-нибудь в прошлое, стоит нам преодолеть капитализм (а это, в общем-то, как раз не исключено), поскольку несвобода эта порождена технологией в степени куда большей, чем проистекает она из отношений собственности. Отныне весь мир – гигантский управленческий аппарат. Аппарат этот не знает ничего внешнего, всё должно быть функционально – таков новый императив, означающий, что всё теперь принадлежит к миру машины, отождествляемой отныне со всем миром. И если бы мы задались целью набросать онтологию машин, спросив себя, каким образом машина контактирует с чем-то, существующим вне её самой, то мы бы вскоре увидели: всё, что входит в соприкосновение с машиной, воспринимается ей как другая машина, как родственная ей часть себя. Более того, лишь то, что демонстрирует свою пригодность к тому, чтобы стать механизированной частью аппарата, достойно признаваться существующим. И дело даже не в том, что машины воспринимают всё внешнее к ним как свои части, а в том, что обращаются они с этим внешним исключительно с позиции собственного превосходства. Машина не распознаёт какого-либо «бытия в себе», её заботит лишь функциональность, потому и мир превращается в виртуальную зону оккупации: энергия, люди и вещи отныне суть расходные материалы, подлежащие реквизиции.

Таким образом, в обстановке такого второсортного коисторического бытия (свойственного пассивным попутчикам, но не творцам), пролетариат утратил свою монополию на историческую субъективность (а с ним и буржуазия, и аристократия, и все мыслимые классы вообще), ибо теперь все мы коисторичны, независимо от нашей классовой принадлежности, и коисторичны мы уже применительно не к истории иного класса, а скорее к иному классу истории, то есть к истории, определяемой сегодняшним её субъектом, технологией.

Напоследок стоит отметить, что Г. Андерса едва ли назовёшь луддитом: в одном из пассажей он оговаривается в том духе, что было бы преступлением не познакомить с трактором крестьянина, умирающего от голода в далёкой Индии. Спорный тезис, на который Мишель Бунан наверняка нашёл бы, что возразить.

Цитата для послевкусия:

В венском зале суда, где слушались дела военных преступников, мне довелось увидеть, как бывший узник концлагеря расплакался, описывая все тяготы, пережитые им в заключении; однако, – и это стало ясно из его собственных слов, – слёзы эти указывали не на печаль или негодование, но на его ностальгию.

Зубастая полка, 2020